Восточная чума, которую простой народ так выразительно называет мором, показалась в Москве еще в 1770 году; она свирепствовала тогда в Молдавии и Валахии, где в то время расположены были наши войска. Частые сообщения московских жителей с действующею армиею, вероятно, были причиною появления язвы сначала в Малороссии, а потом и в самой Москве. Меры, принятые начальством, казалось, прекратили ее совершенно, но в следующем, то есть в 1771 году, в марте месяце, она открылась снова и усилилась до того, что в сентябре число ежедневно умирающих доходило до тысячи человек. Все старания для прекращения моровой язвы были безуспешны.
Чернь негодовала на учреждение карантинных домов, запечатание бань, а более всего на запрещение погребать умирающих при городских церквах. В смутные времена обманщики и плуты всегда пользуются легковерием народным. Один фабричный из суконного двора начал разглашать, будто бы видел во сне, что это бедствие постигло Москву за то, что никто не только не пел молебна, но даже и свечи не хотел поставить образу божией матери, находящемуся у Варварских ворот. Несмотря на нелепость этой сказки или, лучше сказать, потому именно, что в ней все противоречило истинной вере и здравому смыслу, безумная чернь кинулась толпою к Варварским воротам; начались беспрерывные молебны, здоровые и больные стекались со всех концов Москвы, заражали друг друга и, разнося смерть по домам своим, гибли целыми семействами.
В это-то бедственное время, рано поутру 15 сентября тащилась шагом по большой Ярославской дороге телега, запряженная тройкою лошадей; в ней сидел купец в синем кафтане тонкого сукна, сверх которого наброшена была дорогая лисья шуба. С первого взгляда на его белую как снег бороду и высокий лоб, покрытый морщинами, можно было подумать, что он доживает осьмой десяток, но жизнь, которая горела в его глазах, по временам грустных и задумчивых, его прямой и видный стан, не совсем поблекшие щеки — все доказывало, что не лета, а горе провело эти глубокие морщины на лице и покрыло преждевременной сединою его голову.
— Вот уж солнышко и пригревать стало, — сказал проезжий, спуская с плеча свою шубу, — Эй, друг сердечный! — продолжал он, обращаясь к ямщику. — Ты уж версты четыре едешь шагом. Не пора ли рысцой?
— Постой, хозяин, — отвечал ямщик, — выберемся на горку, так и рысью поедем. Да что ты больно торопишься? Теперь все норовят из Москвы, а в Москву охотников мало.
— А ты давно ли был в Москве? — спросил купец.
— Да вот ономнясь, дней пяток назад, возил ростовского купца.
— Ну, что, полегче ли стало?
— Куда легче? Такой мор, что и сказать нельзя! Так, слышь ты, варом и варит. Гробов не успевают делать.
— Боже мой, боже мой, — прошептал купец, — не накажи меня по грехам моим!
— Прогневали мы господа, — продолжал ямщик. — А слышал ли ты, хозяин: на Варварских воротах явился образ Боголюбской божией матери?
— Нет, не слышал.
— Я в прошлый раз ходил сам ему свечу поставить. Господи боже мой, народу-то, народу!.. Так друг друга и давят! А, говорят, стали мереть пуще прежнего.
— И не диво, любезный! ведь эта болезнь пристает. Ну, теперь дорога пошла под горку, — продолжал купец, — приударь-ка, голубчик!
— Погоди, хозяин! выберемся из этого села, так поедем; вишь, по улице-то грязь какая; вовсе дороги нет.
Проезжие въехали в село Пушкино. Кое-где лаяли тощие собаки, и заморенные голодом телята бродили по улице; но нигде не слышно было голоса человеческого, ни одна труба не дымилась; все было мертво и тихо, как в глубокую полночь.
— Что это, любезный, — спросил купец, — иль еще по домам все спят? кажись, солнышко высоко.
— Какой спят! — отвечал ямщик, покачивая головою, — все Пушкино вымерло.
— Возможно ли? неужели все до одного?
— Все, от мала до велика; во всем селе живой души не осталось.
— Все до одного! — повторил купец вполголоса. — Быть может, в этой избе дня три тому назад отец любовался своей семьею... мать нянчила детей своих...
— А теперь, — прервал ямщик, — и ворот-то притворить некому; тут жил мой кум Фаддей, мужик богатый; а семья-то какая была! шестеро сыновей, молодец к молодцу! Недели две тому назад все были здоровехоньки, а как в последний раз я проезжал, так, гляжу, горемычный старик один как перст сидит на завалинке. Он что-то хотел мне сказать вдогонку, да вдруг покатился, застонал и тут же при мне богу душу отдал.
Миновав длинный порядок крестьянских дворов, проезжие стали приближаться к деревенской околице. Из крайней избы, высунувшись до половины в окно, смотрела на улицу крестьянская баба, повязанная белым платком.
— Слава тебе, господи! — сказал проезжий. — Насилу-то увидели живого человека.
Ямщик покачал головою.
— Да разве ты ослеп? — продолжал купец. — Вон в крайней-то избе!
— Вижу, хозяин; да она уж пятые сутки смотрит из окна. Видно, голубушка, хотела перед смертью взглянуть на свет божий. Сердечная!.. и прибрать-то ее некому.
Купец невольно содрогнулся, когда они поравнялись с избою, из которой выглядывала эта ужасная хозяйка. Он закрыл руками глаза, чтоб не видеть ее обезображенного и покрытого черными пятнами лица, на котором замерло выражение нестерпимой муки и адского страдания.
Когда проезжие выехали из села, ямщик тронул лошадей и поехал небольшой рысью.
— Да прибавь немного ходу! — сказал купец, — этак мы целый день протащимся.
— Как еще ехать-то? — пробормотал извозчик, пошевеливая вожжами. — И куда спешить, хозяин? Ведь не на радость едешь.
— Почему ты это знаешь? — спросил торопливо купец.